Краткое Содержание |
ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН (Роман в стихах, 1823—1831; публ. главами) Автор — повествователь, имеющий свою биографию, отчасти совпадающую с пушкинской, и субъективно участвующий в развитии сюжета. Образ автора играл значительную роль в более ранних опытах Пушкина в области большой стихотворной формы, связанных с байронической традицией. Герой подчас превращался в alter ego самого поэта, а событийный ряд должен был казаться тенью, отголоском событий внутренней жизни А. Последовав этой традиции в 1-й главе «Евгения Онегина», Пушкин постепенно обособляет образ А. — и от образа главного героя, и от своей собственной личности. А., каким он предстает в многочисленных «лирических отступлениях» (которые постепенно выстраиваются в особую сюжетную линию), связан с Онегиным дружескими узами, но чем дальше, тем меньше с ним совпадает во вкусах, пристрастиях, взглядах. Связан он и с «биографической» личностью Пушкина, но это сложная связь романного персонажа и реального прототипа, а не прямая связь лирического героя с поэтом. Иными словами, Пушкин служит прототипом для себя самого; его А. — такой же полноправный участник событий, как и Евгений Онегин, и Татьяна, и Ленский. Поэтому, когда в «Невском альманахе» появились иллюстрации к роману, изображающие Онегина и А., которому приданы были черты портретного сходства с самим Пушкиным, тот откликнулся язвительной эпиграммой («...сам Александр Сергеич Пушкин / С мосье Онегиным стоит»). Из многочисленных намеков, рассыпанных по тексту первой главы и соответствующих байроническому «коду», читатель понимает, что А. претерпел некую превратность судьбы, что он гоним и, возможно, сослан. Потому так понятен для А. трагический финал Овидия, «скончавшего» дни «В Молдавии, в глуши степей, / Вдали Италии своей». Рассказ о родном Петербурге ведется сквозь дымку разлуки; разочарование, постигшее Евгения Онегина, не миновало и А. «Младые дни» его неслись в вихре света; жизнь его была поделена между театром и балами; стройные женские ножки вдохновляли его — увы, об этом те- перь приходится лишь вспоминать. Знакомство с Онегиным и происходит в тот момент, когда сплин (русская хандра) настигает обоих: «Я был озлоблен, он угрюм» (гл. 1, строфа XLV). Эта разочарованность сближает поэта с молодым «экономом», хотя того и невозможно приохотить к стихотворству или хотя бы научить отличать ямб от хорея. В принципе из такого разочарованного состояния есть только два очевидных выхода: в деятельную политическую оппозицию конца 1810-х гг. (круг преддекабристского «Союза благоденствия») и в страдательно- никчемную жизнь «лишнего человека». Онегину поначалу оставлены обе возможности; впоследствии сюжет «столкнет» героя на вторую дорогу; однако сам А., судя по всему, выбирает первую — и постоянно, вплоть до конца б-й главы, — намекает читателю на свое изгнанничество. Он по-прежнему живет вдали от шумных столиц; сначала где-то в «овидиевых краях» (параллель с «южной» лирикой Пушкина); затем — в имении, в глубине «собственно» России; здесь он бродит над озером, видит «творческие сны» и читает стихи не предмету страсти нежной, а старой няне да уткам. Позже, из Путешествия Онегина, читатель узнает, что в 1823-м А. жил в Одессе, где и повстречался со старым знакомцем. (Очевидно, именно тогда он узнал от Онегина о Татьяне и о дуэли с Ленским.) Изгнание есть изгнание; приходится проститься с привычками юности — и остается лишь вздыхать, мечтая об Италии, думая о небе «Африки моей», призывая «час <...> свободы» (гл. 1, строфа L). От внешней неволи А. с самого начала убегает в «даль свободного романа» (гл. 1, строфа LX), который он то ли сочиняет, то ли «записывает» по горячим следам реальных событий, то ли записывает и сочиняет одновременно; в эту романную даль А. зовет за собой и читателя. Постоянно вторгаясь в повествование (притом что время и пространство, в котором живет А., не совпадает с тем временем и пространством, в каком действуют остальные герои), забалтывая читателя, ироничный А. создает иллюзию естественного, предельно свободного течения романной жизни. Рассуждения о поэтической славе («Без неприметного следа / Мне было б грустно свет оставить»), о неприступных красавицах, на чьем челе читается надпись Ада: «Оставь надежду навсегда» (гл. 3, строфа XXII—ХХШ), о русской речи и дамском языке (XXVIII—XXX), о любви к самому себе (гл. 4, строфы VII, XXI, XXII), о смешных альбомах уездных барышень, которые куда милее великолепных альбомов светских дам (строфы XXVIII—XXIX), о предпочтении «зрелого» вина Бордо — легкомысленному шипучему Аи, обращение к «Зизи, кристаллу души», прямая полемика с В. К. Кюхельбекером о торжественной оде и унылой элегии (осложненная пародией на унылую элегию в виде «образчика» творчества Ленского), косвенная полемика с Вяземским и Баратынским о зимнем пейзаже в русской поэзии (гл. 5, строфы I— III), — все это не только вводит в мир романа все новые и новые пласты «реальности» и «культуры», не только окружает его плотной дымкой литературных, политических, философских ассоциаций. Куда важнее, что есть посредник между условным пространством, в котором живут герои, и реальным пространством, в котором живет читатель. Этот посредник — А. Нельзя сказать, что он не меняется от главы к главе, даже от строфы к строфе. Начав действовать в одном смысловом «поле» с Онегиным, А. постепенно перемещается в смысловое «поле» Татьяны Лариной; его идеалы постепенно становятся более патриархальными, национальными, «домашними». Но эти перемены происходят подспудно, они скрыты под полупокровом насмешливой интонации, в которой ведется разговор с читателем. Только в финале 5-й главы намечается определенный перелом. А. — пока в шутку — сообщает читателю, что впредь намерен «очищать» роман от лирических отступлений. В конце главы 6-й (XLIII) эта тема развита вполне серьезно; А. перестает без конца вспоминать о своих прошлых чувствованиях — и впервые заглядывает в свое собственное будущее: «Лета к суровой прозе клонят / <...> Ужель мне скоро тридцать лет?» Приближается зрелость, наступает возраст, близкий к тому, который Данте считал «серединой жизни» и с упоминания о котором начинается «Божественная комедия». («Дантовский» пласт литературных ассоциаций пушкинского романа вообще неисчерпаем.) Близится перелом в душевной жизни А. — и вместе с ним меняются внешние обстоятельства; А. снова «в шуме света»; изгнание окончилось. Об этом сообщено так же, как сообщалось об изгнанничестве, в форме намека: «с ясною душою / Пускаюсь ныне в новый путь / <...> Не дай остыть душе поэта / <...> В мертвящем упоенье света, / В сем омуте, где с вами я / Купаюсь, милые друзья!» (XLV—XLVI). Последняя, 8-я глава дает совершенно новый образ А., как дает она и новый образ Евгения Онегина; А. и герой, одновременно разочаровавшиеся в «наслажденьях жизни» в начале романа, одновременно начинают новый виток судьбы — в его конце. А. многое пережил, многое познал; как бы поверх «светского» периода своей биографии, о котором так подробно говорилось в лирических отступлениях, он обращается к истоку — лицейским дням, когда ему открылось таинство Поэзии. «В те дни, когда в садах Лицея / Я безмятежно расцветал...» (строфа I). Воспоминание об этих днях окрашено легким юмором, — но одновременно пронизано и мистическим трепетом. Рассказ о первом явлении Музы ведется на религиозном языке («Моя студенческая келья / Вдруг озарилась...»). Знаменитый эпизод пушкинской биографии — приезд Г. Р. Державина на лицейский экзамен — наделяется сакральным смыслом; это не просто рассказ об одобрении старшим поэтом младшего, даже не просто метафора «передачи лиры». Это — настоящее торжество перехода поэтической благодати, «харизмы» от Державина на А. романа («Старик Державин нас заметил / И, в гроб сходя, благословил», строфа II). Вся последующая жизнь А., все ее события, о которых читатель уже знает из предшествующих глав, предстает в новом ракурсе — религиозно-поэтическом. История собст- венной жизни А. отступает в тень; история его Музы — выходит на первый план. Все прежние подробности о «кокетках записных», театральных ложах, закулисных встречах и ножках заменены одной метафорой: «шум пиров» (строфа Ш). Намеки на связь с политической оппозицией редуцированы до «буйных споров, / Грозы полуночных дозоров», опала и ссылка превращены в «побег» от их союза, чуть ли не добровольный. Главное заключалось не в этом, внешнем; главное заключалось в том, какой облик в разные периоды жизни принимала Муза. В период «пиров» она была Вакханочкой; на Кавказе — балладной Ленорой; в Молдавии одичала и стала чуть ли не цыганкой; наконец, в деревне она уподобилась «барышне уездной / <...> / С французской книжкою в руках» (гл. 8, строфа V). То есть обрела черты Татьяны Лариной. Вернувшись из «побега», А. впервые выводит свою Музу на светский раут — именно туда, именно тогда, где и когда должна произойти новая встреча Онегина с Татьяной. Глазами Музы читатель смотрит на Евгения, вернувшегося в пространство сюжета после долгой отлучки; и этот взгляд почти неотличим от того, какой некогда бросала на Онегина юная Ларина. Завершая роман, А. считает своим долгом доверительно по- прощаться с читателем, с которым у него установились задушевные и даже дружеские отношения: «Кто б ни был ты, о мой читатель...» (гл. 8, строфа XLIX). (Читатель в конце концов как бы занимает место, первоначально уготованное Онегину.) Карты открыты; сюжет, изложенный в романе, прямо объявлен вымыслом; намек на его связь с обстоятельствами жизни самого поэта и близких ему людей прозрачен. И все-таки это обманчивая откровенность; это прозрачность «магического кристалла», сквозь который можно различить нечто невидимое, но бесполезно разглядывать что бы то ни было реальное. В последней строфе сама жизнь уподоблена роману (и одновременно бокалу вина, а значит — пиру); казалось бы, все смысловые акценты окончательно расставлены. Но за этим следует текст «пропущенной главы» — «Отрывки из Путешествия Онегина», где снова всерьез говорится о реальной встрече А. и героя в Одессе в 1823 г. Все запутывается окончательно; где литература, где действительность, понять невозможно — именно этого А. и добивается. Владимир Ленский — любовный соперник Онегина. В романе о любви не обойтись без мотива ревности, хотя бы напрасной. Но появление Ленского на страницах романа (он приезжает в деревню почти одновременно со своим новым соседом Онегиным; сходится с ним; вводит в дом Лариных; знакомит с Татьяной и ее сестрой Ольгой — своей невестой; после того как раздраженный Онегин, чтобы досадить другу, начинает притворно ухаживать за Ольгой — причем за две недели до ее свадьбы с Л., — тот вызывает Евгения на дуэль; Онегин убивает Л.) объясняется не этим. Главное предназначение Л. в другом. Он оттеняет чрезмерную трезвость Онегина чрезмерной же возвышенностью, «неотмирностью». И в этом если не равновелик, то хотя бы сомасштабен главному герою. (Эта сомасштабность подчеркнута даже одинаковым «построением» литературных имен: фамилии и Онегина, и Ленского — гидронимы. «Реальный» дворянин не мог иметь такого родового прозвания, ибо крупная река не могла полностью входить в пределы его вотчины; так что при всей своей «русскости», при всем своем жизнеподобии «прозвания» героев подчеркнуто-условны. По такой модели часто строились фамилии водевильных персонажей; ср. также Ленского — второстепенного героя романа М. Н. Загоскина «Рославлев».) В противном случае естественная поэтичность, органичная здравость Татьяны Лариной утратила бы статус «золотой середины» — и все смысловые пропорции романа распались бы. Онегин прибывает в дядину деревню из Петербурга, где его настигло разочарование в жизни; Л. приезжает в свое Красногорье (ср. Тригорское) «из Германии туманной», где он стал поклонником Канта и поэтом. Ему «без малого осьмнадцать лет»; он богат, хорош собою; речь его всегда восторженна, дух пылок я довольно странен. Все это не просто набор деталей, биографических подробностей; поведение Л., его речь, его облик (кудри черные до плеч) указывают на свободомыслие. Но не на свободомыслие английского аристократического образца, которому (как поначалу кажется) следует денди Онегин, — а вольномыслие интеллектуального, «геттингенского» типа, как сама душа Л. (Геттингенский университет был одним из главных рассадни- ков европейского вольномыслия, философского и экономического; тут еще одна скрытая параллель с Онегиным, увлеченным новейшей политической экономией английской школы А. Смита. Здесь учились многие русские либералы 1810— 1820-х гг.; в том числе повлиявший на юного Пушкина экономист Н. И. Тургенев, лицейские профессора А. И. Галич, А. П. Куницын.) Новомодным романтизмом в «немецком» духе навеяна и поэзия Л.; он поет «нечто и туманну даль», пишет «темно и вяло». При этом стилистика его прощальной элегии «Куда, куда вы удалились, / Весны моей златыя дни...» скорее ориентируется на общие места французской лирики 1810-х гг. А сам молодой поэт, несмотря на модные привычки, внешность и заемные вкусы, «сердцем милый был невежда». То есть втайне от себя и окружающих он в душе остается провинциальным русским помещиком. Милым, простым, не слишком утонченным и не чрезмерно глубоким. Если Онегин назван в романе пародией, если сказано об онегинских масках, скрывающих его истинный облик, то в полной мере это относится и к Л. С той разницей, что его маска (во всем противоположная онегинской, но тоже не совпадающая с лицом) скрывает отнюдь не душевную пустоту, но скорее сердечную простоту. И чем сложнее маска, тем проще кажется отзывчивая душа, озаренная светом поэтического дарования (которое может развернуться, а может и погаснуть впоследствии, как уточняет автор). На постоянном несовпадении внутреннего и внешнего облика героя, его «внутренней и внешней формы» строится романный образ. Таким Л. входит в сюжет, таким и выходит из него. Он ранен на дуэли в грудь навылет; жизнь его оборвалась. Но какой удел ждал героя, останься он жив? Автор обсуждает две взаимоисключающие возможности. Быть может, Л. был рожден для «блага мира» — здесь намеренно скрещены значения имен Онегина (Евгений, благородный) и Л. (Владимир), — для великих свершений или хотя бы поэтической славы. Но, может статься, ему выпал бы «обыкновенный» удел сельского барина, расхаживающего по дому в халате, умеренно-рогатого, занятого хозяйством и живущего ради самой жизни, а не ради грандиозной цели, внеположной быту. Совместить одно с другим невозможно; но где-то в подтексте угадывается авторская мысль: стань Владимир «героем», он сохранил бы провинциальный по- мещичий «заквас», простой и здоровый; сделайся он уездным помещиком, — все равно поэтическое горение не до конца уснуло бы в нем. Только смерть способна отменить это благое противоречие его личности, лишить выбор между двумя «возможностями» какого бы то ни было смысла. Такое несовпадение не может не вызывать авторской иронии — и авторской симпатии, как все наивное, чистое, неглубокое и вдохновенное. Поэтому интонация рассказа о Л. все время двоится, раскачивается между полюсами — от насмешки к «отческому» любованию и обратно. Ирония проступает сквозь симпатию, симпатия просвечивает сквозь иронию. Даже когда жизнь Л. заходит на последний круг, двойственная тональность повествования сохраняется; просто ирония становится сдержанней и глуше, сочувствие — пронзительней, а полюса — ближе. В ночь перед дуэлью Л. читает Шиллера, упоенно сочиняет свои последние стихи, хотя бы и полные «любовной чепухи» — и это трогает автора («трогает» в том сентиментальном смысле, какое — по французскому образцу — придал этому слову Карамзин). Жизнь вот-вот уйдет от Л., а он продолжает играть в поэта и засыпает на «модном слове идеал». Автору горько-смешно говорить об этом. (Хотя в финале романа, прощаясь со своей «романной» жизнью, он сам прибегнет к слову идеал, то будет принципиально иной идеал, противопоставленный «модному»: «А та, с которой образован / Татьяны милый идеал... / О многих, многих рок отъял».) Но вот Л. (во многом из-за своего упрямства, своей поэтической гордости — ибо Онегин намекнул на готовность примириться) убит. Голос автора приобретает сердечную торжественность: «...странен / Был томный лик его чела». В идиллические тона окрашено описание «памятника простого», сооруженного на могиле Владимира; сама могила забыта всеми; позже это печальное описание будет повторено в финале стихотворной повести «Медный всадник», где говорится о безымянной могиле бедного Евгения. Но, воспроизводя надпись на памятнике, автор вновь подпускает легкую иронию — и вновь окутывает ее дымкой неподдельной грусти; он смешивает смех и слезы, чтобы читатель проводил Владимира с тем же двойственным чувством, с каким впервые встретил его: «Владимир Ленский здесь лежит, / Погибший рано смертью смелых, / В такой-то год, таких-то лет. / Покойся, юноша-поэт!» Кроме всего прочего, эта грустно-смешная надпись должна вызвать в памяти читателя полукомический эпизод из 2-й главы, когда Л. над могилой Ларина-старшего повторяет гамлетовские слова: «-Poor Уоriсk!» Все это в полной мере относится и к любовному сюжету Л. Он влюбляется в соседку, Ольгу Ларину, как герой романа — в героиню романа; видит в ней только поэтические черты, словно вычитал свою Ольгу в любовной лирике К. Н. Батюшкова («любой роман / Возьмите и найдете верно / Ее портрет»). Такой видит ее Л. Автор сопровождает ироничным комментарием точку зрения героя. Л. воспринимает возлюбленную так же, как Татьяна воспринимает Онегина: сквозь призму литературы. Но беда в том, что читатель имеет возможность тут же взглянуть на Ольгу трезвыми, даже слишком трезвыми, глазами Оне- гина — «Кругла, красна лицом она». Ни золотых волос, ни легкого стана. Ольга — обычная деревенская барышня, против собственной воли назначенная Владимиром на роль Музы; роль эта ей не под силу; она в том неповинна. (Недаром проницательный Онегин замечает в разговоре с Л., что, будь он поэтом, выбрал бы меньшую, Татьяну.) Нет никакой ее вины и в том, что Л., который «строит» отношения с возлюбленной предельно серьезно, по европейской сентиментальной модели (совместное чтение нравоучительных романов с пропуском «опасных» мест, шахматная игра), неверно «прочитывает» смысл ее действий и поступков. Готовность без конца танцевать с Онегиным во время последнего бала для нее не связана с флиртом, тем более с изме- ной; это не вызов жениху; это просто — легкомысленность веселья. И когда Л. (уже пославший вызов на дуэль) совершает прощальный визит к Лариным, Ольга недоуменно вопрошает: отчего он так рано вчера уехал? В жертве (страшной жертве собственной жизнью!), которую Владимир готовится за нее принести, она не нуждается; ее сознание — минутно, впечатления в нем долго не задерживаются. Так и смерть Л. будет ею оплакана и забыта; «С улыбкой легкой на устах» Ольга тут же выйдет замуж за улана — и уедет с ним в полк. Как все остальные герои романа, Л. должен был производить на современного читателя двойственное впечатление: казаться узнаваемым и оставаться неузнанным. Его образ будто «списан» с реальности, а на самом деле — за ним нет никакого реального прототипа. (Хотя предпринималась попытка указать на пушкинского сокурсника — поэта В. К. Кюхельбекера.) Точно так же обстоит дело и с «литературной родословной». (Полукомическая фигура молодого восторженного поэта была разработана русской драматургией конца XVIII — начала XIX в.) Образ восторженно-чистого, внутренне трагичного юного «певца» дан в романтической лирике начала века («Сельское кладбище» В. А. Жуковского и др.). Но проекции этих типовых образов, пересекаясь в Л., не исчерпывают его «литературной личности» — в отличие от романтизированного образа юноши-поэта в опере П. И. Чайковского «Евгений Онегин» (1878). Оперная трактовка повлияла и на читательское восприятие нескольких поколений. Евгений Онегин — главный герой пушкинского романа в стихах, действие которого разворачивается в России от зимы 1819 до весны 1825 г. Введен в сюжет сразу, без предисловий и прологов. Е. О. (гл. 1) едет в деревню к занемогшему дяде, чтобы застать его уже умершим, вступить в наследство, два дня понаслаждаться деревенским покоем, а затем вновь впасть в излюбленное состояние разочарованного денди, хандру. Скуку не способны развеять даже хозяйственные эксперименты в духе времени (замена барщины оброком); одиночество скрашивает только дружба с соседом Владимиром Ленским, молодым поэтом и свободолюбцем, только что вернувшимся из Геттингенского университета. Е. О. старше на 8 лет (родился в 1795 или 1796 г.); в отличие от Ленского — изначально разочарован, но не спешит разочаровать Владимира, влюбившегося в соседку, Ольгу Ларину (гл. 2). Ленский и вводит Е. О. в дом Лариных; сестра Ольги, Татьяна, влюбляется в Евгения и отправляет ему любовное письмо, «скроенное» по лекалу любовного романа — и притом предельно искреннее (гл. 3). Е. О. тронут, но отказывается под- держать «романную» игру. Он поступает как благородный (само имя «Евгений» и значит «благородный») светский человек; выдержав паузу, является в дом Лариных и в саду объясняется с неопытной девушкой. Его исповедь, перерастающая в проповедь, по-отечески тепла, но по- отечески же и нравоучительна; он готов любить Татьяну «любовью брата» и даже чуть сильней, — но не более того (гл. 4). Наметившийся любовный сюжет кажется развязанным; Е. О. продолжает жить анахоретом, подражая Байрону, плавает в ледяной реке, принимает ванну со льдом; сам с собою играет в бильярд «в два шара», — пока не получает через Ленского приглашение пожаловать на именины Татьяны, 12 января 1821 г. (гл. 5). Здесь, раздраженный полуобмороком Татьяны (он продолжает «читать» ее поведение сквозь романную призму и не верит в непосредственность порыва), Е. О. решает подразнить Ленского, дважды приглашает Ольгу (которая через две недели должна выйти за Владимира замуж!), затем танцует с ней мазурку, сочиняет ей мадригал, добивается согласия на котильон, — чем вызывает бешеную ревность Ленского (гл. 5). Наутро через соседа-дуэлянта Зарецкого (типовая литературная фамилия бретера) получает от Ленского вызов на дуэль. Отвечает — в соответствии с дуэльным кодексом — безусловным согласием; потом жалеет, но поздно: «...дико светская вражда / Боится ложного стыда». Чуть не проспав и прихватив вместо секунданта слугу-француза Гильо (имя совпадает с началом имени изобретателя гильотины), Е. О. является в рощу; начав с 34 шагов, дуэлянты сходятся; Е. О. стреляет первым — Ленский убит (гл. 6). Е. О. вынужден уехать в Петербург; так, едва завязавшись, обрывается и нить сюжета светской повести. Зато любовный сюжет, после ложной развязки 4-й главы, получает неожиданное продолжение, в конце концов восстанавливая и жанровые «декорации» светской повести. После длительного путешествия по России (с июля 1821 по август 1824 г.; Москва, Нижний Новгород, Астрахань, Кавказ, Таврида [Крым], Одесса; о маршруте читатель узнает позже, из Отрывков из Путешествия Е. О., публикуемых в виде «приложения» пропущенной главы к основному тексту романа). Двадцатишестилетний Е. О. на светском рауте встречает Татьяну, вышедшую замуж за «важного» генерала и ставшую московской княгиней. Он потрясен переменой; влюблен без ума; зеркально повторяя сюжетный «ход» самой Татьяны, отправляет ей письмо, другое, третье и не получает ответа — лишь гнев в ее глазах и «крещенский холод» при встрече в «одном собранье». Потеряв голову, Е. О. едет к Татьяне без предупрежденья; застает ее в уборной за чтением своего письма; выслушивает слезную проповедь («Я вас люблю <...> Но я другому отдана / И буду век ему верна»); остается стоять «Как будто громом пораженный», — ив этот момент раздается «внезапный звон шпор» Татьяниного мужа. Кульминация заменяет развязку; финал остается открытым; читатель расстается с героем на крутом переломе его судьбы (гл. 8). Дав герою имя «Евгений» и фамилию «Онегин», Пушкин сразу вывел его за пределы реального, жизненного пространства. Со времен Кантемира (вторая сатира) имя «Евгений» сатирически связывалось с литературным образом молодого дворянина, «пользующегося привилегиями предков, но не имеющего их заслуг». (Ср. образ Евгения Негодяева в романе А. Е. Измайлова «Евгений, или Пагубные следствия дурного воспитания и сообщества», 1801.) Фамилия «Онегин» — равно как «Ленский» — подчеркнуто «вымышленная»; дворянин мог носить топонимическую (реже — гидронимическую) фамилию только в том случае, если топоним указывал на его родовое владение, а крупные реки не могли полностью протекать в пределах родовых вотчин. (По той же модели, восходящей к опыту русской комедии XIX в., но с оглядкой именно на Пушкина, будут построены фамилии Печорин у Лермонтова, Волгин у Бестужева (Марлинского) и др.) Едва дав герою «литературное» прозвание, Пушкин тут же соотнес его с живыми людьми 1820-х гг.; Е. О. знаком с Кавелиным, он «второй Чедаев»; на дружеской ноге и с автором романа (хотя образ автора, в свою очередь, лишь условно совпадает с личностью Пушкина). Но, связав Е. О. с живой жизнью, Пушкин отказался проводить параллели между его судьбой и судьбами реальных людей, «прототипов» (хотя впоследствии предпринимались попытки указать в этой связи на А. Н. Раевского, саркастического знакомца Пушкина периода южной ссылки и др.). «Второй Чедаев» отражен в многочисленных литературных зеркалах, подчас взаимоисключающих. Евгений связывается то с авантюрным героем романа Ч. Метьюрина «Мельмот-скиталец» (также начинающегося поездкой Мельмота к больному дяде). То с разочарованным Чайльд-Гарольдом Дж. Г. Байрона. То с Грандисоном (таким видит его Татьяна; автор с ней не согласен). То с Чацким из «Горя от ума». То с Ловласом. В подтексте — с Паоло, возлюбленным Франчески из «Божественной комедии» Данте. То с «пиитом» из стихотворения «Богине Невы» М. Н. Муравьева. Так достигается замечательный оптический эффект; образ героя свободно перемещается из жизненного пространства в литературное и обратно; он ускользает от однозначных характеристик. Во многом это объясняется и подвижностью авторского отношения к герою. Оно меняется не только от главы к главе (роман печатался отдельными выпусками по мере написания; замысел менялся по ходу работы), но и в пределах одной главы. Судя по первой из них, в Е. О. должен был узнаваться тип современного Пушкину (практически одно поколение!) петербуржца, получившего домашнее «французское» воспитание, поверхностно образованного (латынь, чтоб «эпиграфы разбирать»; анекдоты — т.е. забавные случаи — из мировой истории; неумение отличить «ямба от хорея»), зато постигшего «науку страсти нежной». Е. О. сначала «жить торопится и чувствовать спешит». (Распо- рядок его дня в 1-й главе полностью соответствует традиции светского времяпрепровождения: позднее, за полдень, пробуждение, занятия в «модном кабинете», прогулка по бульвару, дружеский ужин, театр, бал.) Затем он разочаровывается во всем и охладевает душой; попытки заняться писательством ни к чему не приводят. Е. О. охватывает модная английская болезнь — сплин, русская хандра. В начале 1-й главы автор готов сблизить онегинскую разочарованность с разочарованностью оп- позиционной молодежи из круга преддекабристского «Союза благоденствия». (Евгений читает Адама Смита; его равнодушие к поэзии уравновешено вниманием к политической экономии; его модный туалет, франтовство и повесничанье по-чаадаевски отдают фрондерством.) Но к концу главы психологические мотивировки образа меняются; разочаровавшись в наслаждениях света, Е. О. не становится «серьезным» бунтарем; причина его томления — душевная пустота; его внешний блеск указывает на внутренний холод; его язвительные речи свидетельствуют не столько о критическом взгляде на современный мир, сколько о презрительности и высокомерии. «Байронический» тип поведения лишается романтического ореола. Автор, поспешивший за- писать Е. О. в свои приятели, постепенно дистанцируется от него, чтобы в конце концов признаться: «Всегда я рад заметить разность / Между Онегиным и мной». Мало того, «серьезная» точка зрения на Е. О. как на оппозиционера передоверена глуповатым провинциальным помещикам, его соседям по дядиному имению (где-то на северо-западе России, в семи днях езды «на своих» из Москвы, то есть в глуши, подобной Михайловскому). Только они способны считать Е. О. «опаснейшим» чудаком и даже фармазоном. Автор (и читатель) смотрят на него иным, все более трезвым взглядом. Что, однако, в той же мере отдаляет автора от Е. О. — в какой и заново сближает его с подчеркнуто-трезвым героем, но на ином уровне. Постепенно к этому взгляду должна прийти и Татьяна, которая (будучи, как всякая уездная барышня, читательницей романов) сама, с помощью своего воображения, привносит в равнодушный облик Е. О. — облик «модного тирана», по характеристике автора, — таинственно- романтические черты. То он ей кажется спасителем Грандисоном, то искусителем Ловласом; то демоническим разбойником, главарем разбойной шайки, балладным злодеем (таким он входит в ее сон). Именно в такого, литературного Е. О. влюбляется она без памяти; именно такому, литературному Е. О. адресует свое любовное письмо, ожидая от него литературной же реакции. («Спасительной» или «искуси -тельной» — это уж как получится.) Е. О., однако, хотя и тронут письмом, действует как хорошо воспитанный светский человек — и только; это Татьяну устроить никак не может. Однако Е. О. не в состоянии измениться. Как светский человек, он дразнит Ленского мнимым увлечением Ольгой; как светский человек, холодно принимает вызов (притом что смертельную обиду другу нанести совсем не хотел и драться с ним не желает); как светский человек, убивает своего приятеля-антипода. Не из жестокости (над мертвым Ленским он стоит «в тоске сердечных угрызений»), а по обстоятельствам. И когда, после отъезда Е. О. в Петербург, Татьяна попадает в деревенский кабинет, всматривается в детали (груды книг, портрет лорда Байрона, столбик с чугунной куклой Наполеона), пытается его глазами читать романы — скорее всего, «Рене» Шатобриана и «Адольфа» Б. Констана, — следя за резкими отметками холеного онегинского ногтя на полях, то ее точка зрения на Е. О. сближается с авторской. Он не «созданье ада иль небес», а, может статься, всего лишь пародия на свою эпоху и свою среду. Герой, презирающий мир за его пошлость, противопоставляющий свое поведение старомодной норме, вдруг оказывается предельно несамостоятельным; и то, что приговор вынесен Татьяной, по-прежнему любящей Е. О., — особенно страшно. В таком эмоциональном «ореоле» герой появляется перед читателем и в 8-й главе. (Промежуточное звено онегинской судьбы, способное вновь резко осложнить его образ, — Отрывки из Путешествия — пропущено, перенесено в конец романа.) Теперь уже не автор, не Татьяна, но пушкинская Муза пытается разгадать загадку Е. О. — сплин или «страждущая спесь» в его лице? Какую маску он носит теперь? Мельмота? Космополита? Патриота? Но в том и дело, что психологическому портрету героя предстоит претерпеть еще одну существенную перемену. Встреча с Татьяной заставляет что-то шевельнуться в глубине «Души холодной и ленивой»; эпитет, который однажды уже был закреплен за поэтичным Ленским, в начале 8-й главы как бы ненароком применен к Е. О. («безмолвный и туманный»). И эта «переадресовка» эпитета оказывается неслучайной и вполне уместной. Продолжая зависеть от «законов света» (любовь к Татьяне тем сильнее, чем слаще запретный плод и чем неприступней молодая княгиня), Е. О. тем не менее открывает в своей душе способность любить искренне и вдохновенно — «как дитя». Письмо (которое он пишет по-русски в отличие от Татьяны, писавшей по-французски) одновременно и светски- куртуазное, дерзко адресованное замужней женщине, и предельно сер- дечное. (Недаром Пушкин вводит в это письмо парафраз своего собственного стихотворения 1830 г. о покое, счастье и воле «На свете счастья нет...».) И когда, не получив ответа, Е. О. в отчаянье принимается читать без разбора, а затем пробует сочинять, — это не просто повтор эпизодов его биографии, о которых читатель знает из 1-й главы. Тогда (равно как в деревенском кабинете) он читал «по обязанности» — то, что на слуху, подражая духу времени. Теперь он читает Руссо, Гиббона и других авторов, чтобы забыться в страдании. Причем читает «духовными глазами / Другие строки». Тогда он пробовал писать от скуки, теперь — от страсти, и как никогда близок к тому, чтобы действительно стать поэтом, подобно Ленскому или даже самому автору. И последний поступок Е. О., о котором читатель узнает, — незваный визит к Татьяне, посещение ее уборной без предупреждения — столь же неприличен, сколь и горяч, откровенен. Пустота начала заполняться, — не поверхностным свободо- мыслием, не поверхностной же философией, но непосредственным чувством, жизнью сердца. Именно в этот миг Е. О. суждено пережить одно из самых горьких потрясений своей жизни, — окончательный и бесповоротный отказ Татьяны, которая преподает тайно любимому ею Евгению нравственный урок верности и самоотверженной силы страдания. Этот отказ перечеркивает все надежды Е. О. на счастье (хотя бы и беззаконное!), но производит в нем такой переворот чувств и мыслей, который едва ли не важнее счастья, едва ли не дороже его. Финал романа принципиально открыт и оставляет образ героя недовершенным. Е. О. замирает на границе, где завершается замкнутое романное пространство и начинается пространство самой жизни. Восприятие онегинского образа оказалось поэтому необычайно противоречивым, — как восприятие живого, постоянно меняющегося человека. В процессе публикации романа отдельными главами менялось отношение к образу Е. О. у писателей декабристского круга; ожидание того, что Пушкин «выведет» второго Чацкого, контрастно противопоставленного свету и обличающему общество (А. А. Бестужев) не оправдались; «франт», поставленный в центр большого романа, казался фигурой неуместной; близкой точки зрения на Е. О. придерживался К. Ф. Рылеев. Молодой И. В. Киреевский, еще не ставший славянофилом, но имеющий внутреннюю склонность к почвенничеству, определил Е. О. как пустоту, у которой нет определенной физиономии («Нечто о характере поэзии Пушкина», 1828). В более поздней (1844—1845) оценке В. Г. Белинского Е. О. — эпохальный тип, в котором отразилась российская действительность; «эгоист поневоле», трагически зависимый от «среды». Как тип «лишнего человека» воспринимала Е. О. не только «натуральная школа», но и писатели поколения М. Ю. Лермонтова (типологическое родство Печорина с Е. О.). В позднейшей «Пушкинской речи» Ф. М. Достоевского (1880) Е. О. был полемически определен как тип ев- ропейского «гордеца», которому противостоит образ русской смиренницы Татьяны Лариной; тема «наполеонизма» Е. О., кратко намеченная Пушкиным, разрастается здесь до общефилософского масштаба. Татьяна Ларина — любимая героиня Пушкина, самый известный женский образ русской литературы. Знакомя читателя с Татьяной Дмитриевной, автор прежде всего спешит подчеркнуть, что «впервые именем таким» освящены страницы русского романа. Это значит, что героиня связана с миром провинциальной русской жизни, с девичьей, с «воспоминаньем старины» теснее, чем с миром русской словесности. Теснее, но не исключительнее. Во-первых, у этого имени есть узнаваемая литературная «рифма» (на что указывает и эпиграф к 5-й главе, и «сон Татьяны», см. ниже) — героиня баллады В. А. Жуковского «Светлана». Во-вторых, фамилия Т. Л., кажущаяся «обыденной», «провинциальной», также вполне литературна, производна от образа Лар, домашних божеств, столь часто поминаемых в русской поэзии начала XIX в. В- третьих, несмотря на многочисленные игровые намеки автора, у Т. Л. нет и не могло быть настоящего прототипа; безуспешные попытки «назначить» на эту почетную роль возлюбленную Пушкина А. П. Керн, Н. Д. Фонвизину, других женщин были предприняты «задним числом». Просто литературную биографию Т. Л. пытались применить к обстоятельствам действительной жизни пушкинских современниц — со всеми вытекающими последствиями. Т. Л. появляется перед читателем во 2-й главе, когда уже произошло знакомство с Онегиным и Ленским, почти одновременно приехавшими на жительство в деревню; когда в действие введена ее младшая сестра Ольга — и ясно, что у Ленского с Ольгой роман. То есть расстановка сил определена, а сюжетные линии прочерчены или хотя бы намечены. Ленский «занят», Онегин «свободен»; Т. Л. обречена в него влюбиться. В 3-й главе '. она пишет и посылает Евгению письмо с объяснением в любви; то есть берет инициативу на себя — нарушая все поведенческие нормы эпохи, зато соблюдая правила романного поведения. Так могла бы поступить героиня какой-нибудь из французских книг, которыми Т. Л. зачитывается. Естественно, Онегин ведет себя как благородный светский человек (не как «романический герой»); в 4-й главе он ласково объясняет Т. Л., что готов любить ее «любовью брата», но не рожден для супружества (т. е. «романный» поворот событий даже не обсуждается!); затем, в 6-й главе, убивает Ленского на дуэли — и спешно отбывает в Петербург. Сюжетная линия Т. Л. проходит через первую кульминацию и движется дальше. Ольга выходит замуж на улана; оставшись в полном одиночестве, «без друга и сестры», Т. Л. посещает деревенский кабинет Онегина, всматривается в обстановку, следит за онегинскими пометами на полях модных книг, чтобы понять его внутренний мир; и вдруг — находит простое и страшное объяснение: «Уж не пародия ли он». В этот момент позиции автора и героини окончательно сближаются. Зимою Т. Л. везут в Москву на «ярмарку невест»; здесь на Ж нее обращает внимание «какой-то важный генерал», — и читатель расстается с «милой Таней» до 8-й главы, чтобы вместе с Онегиным встретить на светском рауте строгую светскую даму, прошедшую «школу чувств». 8-я глава в сжатом виде повторяет схему всего предшествующего сюжета; только Т. Л. и Онегин » меняются местами. Теперь он влюбляется в светскую красавицу; пишет ей письма; не получает ответа; неожиданно является : на дом — и выслушивает ее проповедь, не лишенную некоторой Я «мстительности» («Тогда <...> / Я вам не нравилась <...> / Что ж ныне / Меня преследуете вы? / <...> Не потому ль, что в высшем свете / Теперь являться я должна?»), но при этом исполненную тайной любви, достоинства и смирения перед жизненным долгом. Вторая кульминация служит окончательной раз- вязкой — сюжетной линии и романа в целом; и в этот миг высшего сюжетного напряжения автор «покидает» героев; роман о любви, счастье и страдании завершен. Роль сюжетного антипода Онегину (лед и пламень; чрезмерная трезвость и чрезмерная восторженность) первоначальным замыслом Пушкина отведена была Ленскому; роль антипода психологического досталась Т. Л. Он — столичный денди, она — задумчивая полудеревенская барышня; он томится «душевной пустотой», ее отличают «плоды сердечной полноты»; он — умеренный читатель «модных книг», она — читательница по призванию (в детстве — тиха, задумчива, не любит кукол, не играет в горелки; в юности романы «ей заменяли все»); он — космополит, она связана с патриархальной русской традицией. В соответствии с этим строится ее образ — образ героини, равновеликой (а не просто сомасштабной — как Ленский) заглавному персонажу. Недаром лишь Т. Л. и Онегин — если не считать самого автора — связаны одновременно и с подчеркнуто-вымышленными персонажами, и с реальными людьми той эпохи. Т. Л. общается не только с окружающими помещиками, чьи традиционно-литературные фамилии указывают на их условность, «придуманность» (Скотинины, Буянов — ср. героя поэмы В. Л. Пушкина «Опасный сосед» — и др.), но и, например, и с князем П. А. Вяземским, и с московскими «архивными юношами», и, возможно, с И. И. Дмитриевым. Такая «двойная прописка» героини в условном и реально-историческом пространстве подчеркивает ее особый статус, «пограничность» ее образа между жизнью и литературой. И хотя Т. Л. играет менее заметную роль в построении собственно фабулы романа, нежели Евгений (на него «замкнуты» все персонажи, все события романа; она же никак не связана с петербургским миром; почти не со- прикасается с Ленским и др.) — главное не в этом. Психология в «Евгении Онегине» начинает теснить сюжетику, а психологический облик Т. Л. прописан с особым тщанием. Прежде всего Т. Л. героиня не только со своей собственной историей, но и с предысторией. Сама ее фамилия призвана напоминать об уюте, домашности, семейном преемстве, потому в роман включен подробный рассказ о ее родителях. (Тогда как о покойных родителях Ленского читатель не знает ничего; об отце Онегина — только то, что он хозяйствовал по старинке и «земли отдавал в залог».) Старшие Ларины — хлебосольные русские баре, обычные, простые и добрые. На масленой у них блины, на Троицу они «роняли слезки три»; два раза в год говели; когда пришел час, Дмитрий Ларин, бригадир (тень фонвизинской комедии «Бригадир» сама собою ложится на его образ), «умер в час перед обедом». Родители Т. Л. — герои семейной пасторали, русские Филемон и Бавкида (лишенные, однако, мифологической глубины своих прообразов). Их жизнь предельно не похожа на ту, о какой мечтает утонченная Т. Л.; и все-таки именно их жизнь сформировала ее русскую психологию. Русскую — несмотря на «европейское» чтение и французский язык: даже любовное письмо к Онегину написано по-французски. Очень важно, что судьба матери как бы предварила будущую судьбу самой Т. Л. Пусть в сниженном, обытовленном виде, но — предварила. Рассказ о ее замужестве (родители выдали Ларину-старшую не за выбранного ею «Градисона», гвардии сержанта, но за Дмитрия) автор недаром завершает словами Шатобриана, которые отзовутся в реплике Т. Л. во время последнего объяснения с Онегиным («Привычка свыше нам дана: / Замена счастию она» — «Но я другому отдана / И буду век ему верна»). Затем, в первой части романа (главы 2—5), Т. Л. предстает уездной барышней пушкинского поколения, поколения читательниц, поколения мечтательных девушек (ей семнадцать; значит, родилась она в одном году с Ленским, в 1803-м). Ее внутренний мир, ее представления о жизни в той же мере сформированы патриархальной традицией, в какой — сюжетами романов. Чуть старомодных, «добайроновских», по преимуществу французских, но также и переводных английских. В миг, когда Онегин появляется на ее жизненном горизонте, Т. Л. ждет воз- вышенной любви, и готова влюбиться «в кого-нибудь», лишь бы он походил на романического героя. Недаром она смотрит на Евгения сквозь литературную призму, поочередно примеряя на него разнообразные романные одежды и, соответственно, пытаясь «просчитать» дальнейшее развитие своего собственного сюжета, сюжета своей жизни. Если Онегин — это Вольмар (точнее, Сен-Пре), учитель и любовник Юлии, героини «Новой Элоизы» Руссо, ставший после ее замужества «просто» задушевным другом, — значит, такой поворот судьбы может ждать и ее, Т. Л. Если он — Малек-Адель, романтический турок и враг христиан, умирающий на руках своей возлюбленной, христианки Матильды (роман Марии Кот-тень «Матильда, или Крестовые походы»), — стало быть, и ей не нужно зарекаться от чего-то подобного. То же — и с другими литературными сравнениями, к которым прибегает Т. Л., «разгадывая» Евгения (де Линар из «Валери» Ю. Крюднер, Вечный Жид, Корсар из поэмы Дж. Г. Байрона, благородный разбойник Жан Сбогар из одноименного романа Ш. Нодье, задумчивый Вампир из псевдобайроновского романа ужасов и др.). То же и с литературными параллелями, которые она приберегает для себя самой (добродетельная Памела или Кларисса Гарлоу С. Ричард-сона. Дельфина г-жи де Сталь). Все это — не просто «книжные ассоциации», но именно литературные гадания героини о своей судьбе; они, по существу, мало чем отличаются от народных гаданий о суженом, к которым Т. Л. прибегнет в 5-й главе под «руководством» няни. Тем более что, затевая это гадание, она уподобится еще одной героине — Светлане из одноименной баллады В. А. Жуковского; а сон, который в результате привидится ей, будет построен по законам балладного жанра, предельно серьезного и предельно несерьезного одновременно. (Гл. 5, строфы XI—XXI: страшный медведь переносит Т. Л. через поток, невесть откуда взявшийся посреди снежной поляны; странный пир адских привидений в лесной избе; Евгений — предводитель шайки чудовищ; он предъявляет свои права на Т. Л.; едва он «увлекает / Татьяну в угол и слагает / <...> на шаткую скамью» — входит Ольга, за нею Ленский; вспыхивает спор — «вдруг Евгений / Хватает длинный нож, и вмиг / Повержен Ленский», — сон снится, между прочим, задолго до дуэли.) Знаменитый толковник снов Мартына Задеки не способен растолковать Т. Л. тайный смысл привидевшегося ей; а разгадать Онегина, разгадать «тайну любви» ей не помогают ни романы, ни «мудрость веков». Ларина неспроста заводит разговор о любви, свадьбе, семейной жизни со своей няней. Она хочет получить еще один «рецепт», еще один воображаемый сюжет возможного развития отношений с Онегиным. Тщетно — нянин опыт непригоден для романической барышни: «Мы не слыхали про любовь», т. е. про измену законному мужу и не думали; что же до семьи — то «так, видно. Бог велел». Другое дело, что в финале романа Т. Л. встанет на ту же, смиренно-печальную точку зрения, в которой неожиданно сходятся Шатобриан и неграмотная русская крестьянка. «Так, видно. Бог велел» — «...я другому отдана»; ср. подчеркнуто-безличную конструкцию Та- тьяниной формулы: «отдана». Только личное страдание, пережитое Т. Л. после «отповеди» Евгения, смерти Владимира и замужества сестры, открывает ей глаза на Онегина; «читательский» опыт не отменен, но преобразован в новое качество. Наконец, Т. Л. — единственная в романе — «успевает» на протяжении сюжетного действия полностью перемениться — внешне, сохранив при этом все лучшие внутренние качества. В 8-й главе читатель (вместе с Онегиным) встречает не уездную «барышню», но блестящую столичную даму, «Неприступную богиню / Роскошной, царственной Невы» (гл. 8, строфа XXVII). «Кто та, в малиновом берете / С послом испанским говорит?» Она «не холодна, не говорлива», «без подражательных затей», не прекрасна, но ничего не имеет от «vulgar», уже два года как замужем за князем (которого в постановках оперы П. И. Чайковского принято изображать стариком; на самом деле он про сто старше юной Т. Л. — послевоенная эпоха была временем от- носительно молодых генералов). Но при этом ее глубина не оскудела, она по-прежнему народна; просто все это приняло иные формы, соединилось со всем блеском дворянской культуры. Образ Т. Л. резко усложняется, — в сравнении не только со статичными Ольгой и Ленским, но даже и в сравнении с Евгением. Его характер и облик вплоть до 8-й главы неизменны (переменчиво лишь авторское к ним отношение); в финале автор дает герою шанс «очиститься» через душевное потрясение, но дальше намека на саму возможность преображения Онегина не идет. Единственный персонаж, кроме Т. Л., меняющийся и растущий на глазах у читателя — сам автор; это окончательно сближает его с Т. Л., мотивирует особенно теплую, лично заинтересованную в судьбе героини интонацию рассказа о ней. Все неизрасходованные запасы авторской сердечности, со- чувственной — при всей легкой насмешливости — интонации, которые по замыслу 1-й главы предназначались Онегину, в конце концов достаются именно Т. Л. Из «девочки милой», призванной оттенить Евгения, она шаг за шагом превращается в «милый идеал» автора; не в тот «модный идеал», о котором в ночь перед дуэлью пишет свои последние стихи Ленский, но в тот жизненный, национально- культурный и даже бытовой идеал, о котором сам автор полушутя рассуждает в «Отрывках из Путешествия Онегина»: «Мой идеал теперь хозяйка, / Да щей горшок да сам большой». Это смещение центра сюжетной тяжести с Евгения Онегина, чьим именем назван роман, на Т. Л. (что само по себе у Пушкина неново — ср. «сдвиг» байронической поэмы по направлению к женскому образу в «Бахчисарайском фонтане») было замечено практически всеми читателями и критиками; история восприятия образа Т. Л. в русской культуре необозрима; из критико-публицистических интерпретаций наибольший отклик вызвали две: В. Г. Белинского (в полемике со славянофилами он определял Т. Л. как «колоссальное исключение» в пошлом мире; как женщину, способную разорвать с предрассудками — ив этом превосходящую Онегина, который зависит от среды; финальный отказ Т. Л. от любви в пользу патриархальной верности вызвал яростную отповедь критика), а также Ф. М. Достоевского, в чьей «Пушкинской речи» (1880) Т. Л. предстала олицетворением русского соборно-православного духа, тем идеальным сочетанием нравственной силы и христианского смирения, который Россия может предложить всему миру. |